Неточные совпадения
— Ясные паны! — произнес жид. — Таких панов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых, хороших и храбрых не было еще на свете!.. —
Голос его
замирал и дрожал от страха. — Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем не наши, те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу, не наши! То совсем не жиды: то черт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут то же. Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?
— А я, — продолжал Обломов
голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, — еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце
замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше… а о ком?
Ее
голос звенел и дрожал, как надтреснутый стеклянный колокольчик, вспыхивал и
замирал…
Но он не отбежал еще пятидесяти шагов, как вдруг остановился, словно вкопанный. Знакомый, слишком знакомый
голос долетел до него. Маша пела. «Век юный, прелестный», — пела она; каждый звук так и расстилался в вечернем воздухе — жалобно и знойно. Чертопханов приник ухом.
Голос уходил да уходил; то
замирал, то опять набегал чуть слышной, но все еще жгучей струйкой…
— Папенька… папенька… — говорила она в слезах, и
голос ее
замирал.
И он опять принялся кричать протяжно и громко: «А-та-та-ай, а-та-та-ай». Ему вторило эхо, словно кто перекликался в лесу, повторяя на разные
голоса последний слог — «ай». Крики уносились все дальше и дальше и
замирали вдали.
Голос сомнения и жалости к дочери
замирал под тяжестью обвинения.
О, как он боялся взглянуть в ту сторону, в тот угол, откуда пристально смотрели на него два знакомые черные глаза, и в то же самое время как
замирал он от счастия, что сидит здесь опять между ними, услышит знакомый
голос — после того, что она ему написала.
Слышит Дуня — смолкли песни в сионской горнице. Слышит — по обеим сторонам кладовой раздаются неясные
голоса, с одной — мужские, с другой — женские. Это Божьи люди в одевальных комнатах снимают «белые ризы» и одеваются в обычную одежду. Еще прошло несколько времени,
голоса стихли, послышался топот, с каждой минутой слышался он тише и тише. К ужину, значит, пошли. Ждет Дуня.
Замирает у ней сердце — вот он скоро придет, вот она узнает тайну, что так сильно раздражает ее любопытство.
— О судьбе твоей все думаю… Недолго мне, Фленушка, на свете жить. Помру, что будет с тобой?.. Душа мутится, дух
замирает, только об этом подумаю. Всякий тебя обидит, никакой у тебя заступы не будет… Горько будет тебе в злобе мира, во всех суетах его… — Так, взволнованным
голосом, склонив голову на плечо Фленушки, говорила Манефа.
«Куда могла она пойти, что она с собою сделала?» — восклицал я в тоске бессильного отчаяния… Что-то белое мелькнуло вдруг на самом берегу реки. Я знал это место; там, над могилой человека, утонувшего лет семьдесят тому назад, стоял до половины вросший в землю каменный крест с старинной надписью. Сердце во мне
замерло… Я подбежал к кресту: белая фигура исчезла. Я крикнул: «Ася!» Дикий
голос мой испугал меня самого — но никто не отозвался…
Старуха сама оживала при этих рассказах. Весь день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут, в вечерний час, в полутемной комнате, она входила в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь в последний раз прощалась с матерью, то
голос старухи жалобно дрожал и
замирал, точно в самом деле слышался из-за глухо запертой двери…
Послезавтра Александр приехал пораньше. Еще в саду до него из комнаты доносились незнакомые звуки… виолончель не виолончель… Он ближе… поет мужской
голос, и какой
голос! звучный, свежий, который так, кажется, и просится в сердце женщины. Он дошел до сердца и Адуева, но иначе: оно
замерло, заныло от тоски, зависти, ненависти, от неясного и тяжелого предчувствия. Александр вошел в переднюю со двора.
Наконец я решаюсь, так сказать,
замереть, чтобы не слышать этот разговор; но едва я намереваюсь привести это решение в исполнение, как за спиной у меня слышу два старушечьих
голоса, разговаривающих между собою.
Шумский пришел в церковь. Служба только что началась. Его поразил необыкновенный напев иноков Юрьева монастыря — они пели тихо, плавно, с особенными модуляциями. Торжественно и плавно неслись звуки по храму и медленно
замирали под высокими его сводами. Это был не гром, не вой бури, а какой-то могущественный священный
голос, вещающий слово Божие. До глубины души проникал этот
голос и потрясал все нервы.
— По шее мочеган! — раздался чей-то одинокий
голос и
замер.
Она не в силах была продолжать;
голос ее
замер, колени опустились на дерновую скамью; она протянула умоляющие руки к Серебряному.
Яковкин задрожал. Сердце его
замерло, он упал на колени и трепещущим
голосом сказал...
Я тоже испугался, подбежал вплоть к ним, а казак схватил женщину поперек тела, перебросил ее через перила под гору, прыгнул за нею, и оба они покатились вниз, по траве откоса, черной кучей. Я обомлел,
замер, слушая, как там, внизу, трещит, рвется платье, рычит казак, а низкий
голос женщины бормочет, прерываясь...
Замрут голоса певцов, — слышно, как вздыхают кони, тоскуя по приволью степей, как тихо и неустранимо двигается с поля осенняя ночь; а сердце растет и хочет разорваться от полноты каких-то необычных чувств и от великой, немой любви к людям, к земле.
Все удаляется.
Замирают шаги: раз-два! раз-два! Издалека музыка еще красивее и веселее. Еще раз-другой громко и фальшиво-радостно вскрикивает медным
голосом труба, и все гаснет. И снова на колокольне вызванивают часы, медленно, печально, еле-еле колебля тишину.
Вдруг из одной из вилл, затонувшей в зелени, раздался чудный свежий
голос, металлическое сопрано, певшее арию из «Пуритан». Моряки остановились и
замерли, слушая пение.
Федя затянул было «Вниз по матушке…», да не вышло. Никто не подтянул. И
замер голос, прокатившись по реке и повторившись в лесном овраге…
От восторга тамбовские помещики, сплошь охотники и лихие наездники, даже ногами затопали, но гудевший зал
замер в один миг, когда Вольский вытянутыми руками облокотился на спинку стула и легким, почти незаметным наклоном головы, скорее своими ясными глазами цвета северного моря дал знать, что желание публики он исполнит. Артист слегка поднял голову и чуть повернул влево, вглубь, откуда раздался первый
голос: «Гамлета! Быть или не быть!»
Мальчик совсем опешил при звуке этого странного, дрожащего от боли
голоса, который он слышал в первый раз. Горячая речь, готовая уже снова политься,
замерла на его устах.
Чудесная это была сказка! Луч месяца рассказывал в ней о своих странствиях — как он заглядывал на землю и людские жилища и что видел там: он был и в царском чертоге, и в землянке охотника, и в тюрьме, и в больнице… чудесная сказка, но я ее на этот раз вовсе не слушала. Я только ловила звуки милого
голоса, и сердце мое
замирало от сознания, что завтра я уже не услышу его, не увижу этого чудесного, доброго лица с гордыми прекрасными глазами и ласковым взглядом.
— Ох, сват! — сказал приказчик. — Недаром у меня сердце
замирает! Ну, если… упаси господи!.. Нет, — продолжал он решительным
голосом, схватив Киршу за руку, — воля твоя, сердись или нет, а я тебя не пускаю! Как ускачешь из села…
Тетю Лелю Дуня любит, как родную. Бабушку Маремьяну она так не любила никогда. Разве отца, да лес, да лесные цветочки. От одного ласкового
голоса тети Лели сладко вздрагивает и
замирает сердечко Дуни… Не видит, не замечает она уродства Елены Дмитриевны, красавицей кажется ей надзирательница-калека.
Зубов не ожидал нападения и
замер на месте с поднятой кверху рукой. Но потом он завизжал тонким
голосом, странно подскочив на месте...
Вдруг откуда-то раздается сторожевой крик. Кажется, это вестовой
голос, что наступает конец мира. Все следом его молкнет, всякое движение
замирает, пульс не бьется, будто жизнь задохнулась в один миг под стопою гневного бога. Весы, аршины, ноги, руки, рты остановились в том самом положении, в каком застал их этот возглас. Один слух, напряженный до возможного, заменил все чувства; он один обнаруживает в этих людях присутствие жизни: все прислушивается…
Между тем цыгане пролетели,
голос их отдается слабее и слабее, наконец совсем
замирает.
Вижу, народ зыблется в Кремле; слышу, кричат: „Подавайте царевну!..” Вот палач, намотав ее длинные волосы на свою поганую руку, волочит царевну по ступеням Красного крыльца, чертит ею по праху широкий след… готова плаха… топор занесен… брызжет кровь… голова ее выставлена на позор черни… кричат: „Любо! любо!..” Кровь стынет в жилах моих, сердце
замирает, в ушах раздается знакомый
голос: „Отмсти, отмсти за меня!..” Смотрю вперед: вижу сияющую главу Ивана Великого и, прилепясь к ней, сыплю удары на бедное животное, которое мчит меня, как ветер.
Долинский задыхался, а светляки перед ним все мелькали, и зеленые майки качались на гнутких стеблях травы и наполняли своим удушливым запахом неподвижный воздух, а трава все растет, растет, и уж Долинскому и нечем дышать, и негде повернуться. От страшной, жгучей боли в груди он болезненно вскрикнул, но
голос его беззвучно
замер в сонном воздухе пустыни, и только переросшая траву задумчивая пальма тихо покачала ему своей печальной головкой.
Сане не хочется подпевать. Она откинулась на спинку стула. Ее левая рука совсем во власти Николая Никанорыча. Он подносит ее высоко к своим губам и целует. Это заставило ее выпрямиться, а потом нагнуть голову. Кажется, она его поцеловала в щеку… так прямо, при тетке. Но будь они одни, она бы схватила его за голову и расцеловала бы. Сердит и страшен Говор волн… разливается тетка, и
голос ее
замирает на последнем двустишии: Прости, мой друг! Лети, мой челн!
Саня слушала, как
замирал удаляющийся гул
голосов, под своим любимым дубком. Заря потухала.
С одной стороны, мир звал его к себе, с другой — высокое христианское чувство приказывало ему не слушать
голоса этого обольстителя. Голова его горела, сердце
замирало… Надо было, однако ж, решиться… Он решился.
Сердце у Андрюши
замерло. Испуганный, задыхаясь, он упал… старался перевести дух, поднялся… опять побежал и опять упал… хотел что-то закричать, но осиплый
голос его произносил непонятные слова; хотел поползть и не смог… Силы, жизнь оставляли его. Он бился на замерзлой земле; казалось, он с кем-то боролся… и наконец, изнемогши, впал в бесчувственность.
Голос его
замер, слезы выступили на глаза, и он, закрыв их рукой, не простившись ни с кем, быстро направил свои шаги к садовой калитке.
Никогда не пела она так хорошо, как в тот вечер. Ее бархатный
голос звучал с такой силой, что все
замерли и затаили дыхание.
Ее чудный
голос проникал в самое сердце Александра Михайловича. Он
замер и, подавшись даже несколько вперед, впился глазами в очаровательное лицо артистки. Она пела с полуопущенными ресницами, как бы уйдя в себя и прислушиваясь к звукам, выходившим из ее груди.
Никита
замер от страха, от жалости, схватился обеими руками за скамью, неведомая ему сила поднимала его, толкала куда-то, а там, над ним, все громче звучал
голос любимой женщины, возбуждая в нём жаркие надежды.
— И лай собаки затих, как
замирает буря на
голос повелителя стихий!
— Ты знаешь, брат, — отвечал Оболенский с дрожью в
голосе, — я теперь сир и душой и телом, хозяйка давно уже покинула меня и если бы не сын — одна надежда — пуще бы зарвался я к ней, да уж и так, мнится мне, скоро я разочтусь с землей. Дни каждого человека сочтены в руке Божьей, а моих уж много, так говори же смело, в самую душу приму я все, в ней и
замрет все.
— Батюшка ты наш! — послышались возгласы толпы: — Не стало, тебя, судии,
голоса, вождя, души нашей! Хоть бы дали проститься, наглядеться на тебя напоследок, послушать хоть еще разочек
голоса твоего громкого, заливистого, что мирил и судил нас, вливал мужество в сердца и славил Новгород великий, сильный и могучий во все концы земли русской и иноземной. Еще бы раз затрепетало сердце, слушая тебя, и
замерло бы, онемело, как и ты теперь.
Начался гон. Собаки заливались на разные
голоса, и сладкая для охотников какофония заставляла
замирать их сердца.
Верочка между тем подошла к роялю, на котором лежали афишки; положив руку на одну из них, она обратила к матери голубые глаза свои и, вся
замирая от нетерпения, проговорила нежно вопрошающим
голосом...
Девчонка как увидала это, так сейчас затряслася и
замерла, а мать говорит ей «не своим
голосом...
Раздалось двенадцать мерных и звонких ударов в колокол. Когда последний медный звук
замер, дикая музыка труда уже звучала тише. Через минуту еще она превратилась в глухой недовольный ропот. Теперь
голоса людей и плеск моря стали слышней. Это — наступило время обеда.
«Обо мне!» — думает каждый и,
замирая, ждет ответа. И в звонкой печали отвечает задушевный
голос, в последний раз смертельно ахнув...
— Батюшка ты наш! — послышались возгласы толпы. — Не стало тебя, судии,
голоса, вождя души нашей! Хоть бы дали проститься, наглядеться на тебя напоследок, послушать хоть еще разочек
голоса твоего громкого, заливчатого, что мирил, судил нас, вливал мужество в сердца и славил Новгород великим, сильным, могучим во все концы земли русской и иноземной. Еще хоть бы разочек затрепетало сердце, слушая тебя, и
замерло, онемело, как и ты теперь.